Приклеившись к внутренней стороне подоконника, я сижу неподвижно, вниз головой – и тоже смотрю.
Там, на экране, эта ужасная харя, вся в угрях и оспинах, – наш теперешний президент. Его избрали, когда я уже был в Италии, но я помню эту дурацкую историю, как же, как же. Перед самыми выборами его якобы пытались отравить, и был дикий скандал, и он лежал в реанимации при смерти, весь бледно-зеленый, со странно испортившейся кожей, и врачи мрачно и взволнованно говорили в телекамеры, что у него, мол, никаких шансов – уже, считай, покойник. Так его и выбрали – можно сказать, посмертно, из жалости. Ан он на следующий день взял да и выздоровел. Впрочем, выглядит он с тех пор действительно как покойник. Я сначала думал, что это просто грим такой, но, видимо, все-таки нет, действительно что-то с кожей. Может, он и впрямь траванулся тогда чем-то, кто знает… Но в любом случае тот, кто сделал его предвыборную компанию, пиарщик очень талантливый, что и говорить.
Его лицо показывают крупным планом, во весь экран. Язвы и рытвины довольно неумело зашпаклеваны чем-то вроде тонального крема. Он смотрит в камеру не мигая, без всякого выражения и молчит. Потом губы его медленно разлепляются. Он словно собирается что-то сказать, но так и застывает с открытым ртом. Зато теперь я снова слышу ее голос. И этот голос бормочет:
– Военные действия я считаю нормальным…
Она продолжает говорить, но ее монотонные слова заглушаются страстным итальянским переводом:
– …нормальный ответ на любую угрозу целостности России. Осуждение со стороны мировой общественности меня мало волнует, когда речь идет об интересах моей страны…
– Бастардо! – с чувством обращается к телевизору смуглая женщина. – Фашиста!
Пузатый ребенок, бубня и громко икая, подползает к моему подоконнику и корячится на полу, пытаясь подняться на ноги. Я немного отвлекаюсь на него, а когда снова смотрю в телевизор, картинка там уже другая.
Итальянский диктор с почти искренним возмущением комментирует то, что он называет «речью президента России». И, что странно, он говорит так, точно все эти слова о «целостности» и «общественности» действительно произносил перемазанный тональным кремом тип с открытой пастью и немигающими глазами, а не тихий женский голос за кадром. Диктор бодро рассуждает о тоталитаризме, жестокости, о правах человека, о каких-то вооруженных столкновениях и военной угрозе.
Потом на экране снова возникает неподвижное лицо президента. Фотовспышки разливаются по его коже блестящими зеленоватыми пятнами – но я смотрю на другое пятно. Оно красно-рыжее. Оно то появляется, то исчезает в самом углу кадра – оператор явно захватывает его случайно. Я, кажется, понимаю, что это за пятно. Прядь волос – рыжих, выкрашенных хной.
Яд. Прозрачный клейкий яд скапливается внутри меня.
Ребенок вдруг прекращает свою возню на полу и жизнерадостно визжит, уставившись прямо на меня. Он выбрасывает на пол пластмассовую прищепку, которую сжимал в кулаке, и тянется ко мне своей грязной пятерней, повизгивая.
Женщина отрывается от телевизора и поворачивается к нам:
– Что там такое, Тони?
– Да-да-да-да и-и-и-и! – восторженно клокочет ребенок и все пялится на меня.
Мое черное брюшко и так уже ноет, едва не лопается от переполнившего его яда. Теперь оно инстинктивно напрягается… я не сделаю этого. Нет, я не сделаю этого. Не трону ребенка.
Я сдерживаю позыв и быстро ползу по подоконнику, вылезаю обратно, в открытое окно. Позади себя я снова слышу знакомый голос из телевизора:
– …На стенах у меня ковры. И гобелены – с оленями. Я их в молодости сама вышивала. Там целые сцены изображены: охотник целится в оленя из лука, олени бегут через лес, олени у водопоя… И все это сделано крестиком. Очень красиво. А еще есть чучело головы оленя, она висит в коридоре… Они давно ушли из этих мест…
На этот раз слова ее звучат громко и отчетливо – никто не переводит их на итальянский.
– …оставив землю, небеса и воду, обиженные, грустные уроды, они давно ушли из этих мест; они не по-хорошему ушли – с проклятьями, с обидами, с позором, спалив свои дома, засыпав норы червивыми комочками земли… Они, возможно, сами виноваты, они не захотели нас простить, и волоча по серому асфальту осклизлые русалочьи хвосты…
Я быстро-быстро ползу по стене, спускаюсь по тонкой паутинке на землю, бегу, бегу по асфальту, по траве, по брусчатке, подальше от этого дома и этой улицы, подальше от ее голоса – но слова все равно звучат в моей голове.
…Они ползли и пятились по-рачьи,
Шипели, поднимали вой и визг,
И хрюкали, и харкали горячим,
Плевались взвесью ядовитых искр.
Они свивались кольцами от боли,
И был труслив и краток их исход,
Они ушли и увели с собою
Своих волков, и крыс, и птиц, и скот,
И увели летающих коней,
И черных кур, и царственных лягушек,
И говорящих рыбок, и свиней,
И всех своих неведомых зверушек.
Они давно ушли из этих мест,
Обиженные, грустные уроды,
Оставив землю, небеса и воду,
Они давно…
Я знаю эти стихи наизусть. Когда-то я слышал их от нее очень часто.
Рифмованные строки она использовала только в редких случаях. Например, если надо было загипнотизировать очень большую толпу…
Обидно. Я столько времени провел вместе с ней – и по-прежнему не понимаю ее.
Я не понимаю, почему она бубнит что-то с экрана, и какое отношение она имеет к этому полутрупу, и что она вообще делает.
Я не понимаю, что эта чертова дрянь делает.
Он подполз к ее ногам с тихим шипением:
– Игош-ш-ша… Игош-ш-ша…
У него была голова новорожденного младенца – красновато-сизая, с редким пушком волос. Маленькое сморщенное лицо без бровей.