А потом странный треск…
это ведь она так перекатывается, так перекатывается, его голова
…раздался у Марика прямо над ухом. Боли не было. Продолжая стоять лицом к зеркалу, он просто увидел, как в его шее появилось несколько маленьких рваных дырочек, и из этих дырочек вялыми фонтанчиками забила кровь.
«Ну все. Теперь мы точно опоздали на поезд», – подумал зачем-то Юнерман.
Это было последнее, что он подумал.
– Петр Алексеич!
– М-да?
– Петр Алексеич… По-моему, что-то нужно с ней делать.
– С кем? – равнодушно поинтересовался директор.
– Да с этой… – нянечка Клавдия Михайловна неопределенно-раздраженным жестом указала на ординаторскую. – Совсем житья от нее нету. Лезет во все, работать мешает.
– Ну, можно уволить, – равнодушно согласился директор.
– Уволить? – Клавдия Михайловна аж взвизгнула. – Просто уволить? Чтобы она и дальше кляузы свои писала? Чтобы сюда каждый божий день комиссии какие-нибудь таскались?
– Ну а вы что предлагаете?
– Я предлагаю, – Клавдия Михайловна прищурилась, и обычно добродушное ее лицо стало вдруг каким-то остреньким и недобрым. – Петр Алексеич… Надо бы ее извести.
– Что?!
– Извести, – тихо и настойчиво повторила нянечка.
– Я вас что-то не совсем понимаю…
– Да чего ты не понимаешь?! Что ж это такое-то, а? – возмутилась нянечка и пристально посмотрела в директорские глаза. – Тот? Эй, где ты? Иди сюда. Ну, посмотри на меня. Тот? Тот! Да посмотри же!
– Я здесь, – произнес директор. – Извини, просто задумался. Да, ты права. Действительно стоит извести.
– Ну вот и славненько, – подытожила нянечка. – Займемся.
– …шестая, седьмая, ох… восьмая… – Костяная брела вдоль ряда совершенно одинаковых изб, одышливо бормоча себе под нос их номера, – десятая, одиннадцатая, ох… двенадцатая, вот она, слава те господи…
Она поднялась на крыльцо, коротко постучала в деревянную дверь длинным когтем и, не дожидаясь ответа, шагнула внутрь.
Стоял относительно ясный, для леса почти идеальный день – без солнца, конечно, но и без густого тумана, – однако ставни на всех окнах были плотно закрыты, а изба освещалась многочисленными продолговатыми лампами. Они тянулись вдоль стен, едва слышно, но очень назойливо жужжали, и свет от них исходил мучнисто-белый, скучный, рассыпчатый. И какой-то безапелляционный: лампы располагались таким образом, что теней в помещении не было в принципе.
– Добрый день, девица, – вежливо сказала Костяная.
Та, к кому она обращалась, сидела на полу избы спиной к двери и медленно раскачивалась из стороны в сторону. Она была одета в белую ночную рубашку. Волосы на затылке были сильно растрепаны – как будто она только что встала с постели или, наоборот, уже пару ночей не спала.
– Добрый день, – Костяная повысила голос.
– Недобрый полдень, – вяло бормотнула девушка в ночной рубашке, продолжая раскачиваться. – Недобрый полдень. Свободный полдень. Веселый полдень. Щекотный полдень…
– Пожалуйста, перестань, – вежливо прервала ее Костяная. – Я пришла попросить тебя об одолжении, Полуденная.
Хозяйка избы наконец обернулась. У нее было резкое, напряженное лицо, странно контрастировавшее с совершенно отсутствующим взглядом, с растерянным спокойным блаженством, мутно блестевшим в глазах.
– Хорошо выглядишь, – несколько ехидно констатировала Костяная: она знала, что это ненадолго.
Полуденная всегда казалась юной и свежей поначалу. В первые несколько мгновений. На первый взгляд. Но чем дольше на нее смотрели, тем старше она становилась. Темные круги проступали вокруг глаз, истончалась и высыхала девичья кожа, морщины расползались по пепельно-бледному лицу, и все печальные старческие подробности постепенно вырисовывались на нем – точно на быстропроявляющемся полароидном снимке.
– Чего ты хочешь? – равнодушно спросила женщина в ночной рубашке; сейчас она выглядела уже лет на сорок с хвостиком.
– Чтобы ты пришла кое к кому.
– Надолго?
– Думаю, четырех ночей ей хватит.
– Хорошо, – равнодушно сказала старуха в ночной рубашке.
Это был закат – а, может, наоборот, рассвет, не разберешь. В любом случае, все казалось сочным, ядовитым, красновато-выпуклым – и в то же время каким-то неопределенным и условным. Лишь силуэты. Лишь контуры. Лишь четкие тени на ярком неестественном фоне.
Деревья стояли в ряд – вызывающе-оголенные, приземистые, холодные. Ветер играл их тонкими ветками, играл так беззвучно, что казалось – они шевелятся сами по себе.
Чуть позже стало понятно, что они действительно шевелятся сами. И что не было никакого ветра, а если и был, то не играл с ними. Они играли между собой: сначала сцеплялись тонкими черными ветками, потом отпускали друг друга, и так снова и снова.
В какой момент игра эта стала такой чудовищной, такой агрессивной, она не заметила. Просто вдруг увидела: они уже не играют, они дерутся.
Теперь одни ветки вцеплялись в другие мертвой хваткой, и ломали их, и ломались сами с пронзительным хрустом. Из переломов обильно сочилась кровь.
Деревья дрались и истекали кровью – на закате, а может быть, на рассвете, кто знает…
И только когда они стали выдергивать друг друга из земли с корнем, только когда она поняла, что они уже не дерутся, а убивают, ей захотелось кричать – и она изо всех сил напрягла горло для крика, и проснулась, невнятно и беспомощно ойкнув.
Ирочка села на кровати, тщетно пытаясь ухватить, удержать в голове стремительно тающие ошметки какого-то неприятного сна. Посмотрела на часы и тихо чертыхнулась: можно было еще спать и спать… Всего только пять вечера.